Роман Джека Ашьяна «Мамикон»: часть VIII - Mediamax.am

exclusive
3508 просмотров

Роман Джека Ашьяна «Мамикон»: часть VIII


Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)


Медиамакс представляет вниманию читателей роман Джека Ашьяна «Мамикон», переведенный с английского языка на русский Арташесом Эмином в 2012 году. Роман публикуется с продолжениями в русской секции нашего сайта по субботам.

Части I-VII читайте по этой ссылке.

КНИГА II

БОСТОН
 
1. ЭНВЕР ДАШ

В последнее время Энвер Даш чувствовал себя покладистой лошадью, совсем как животное, которое загружают работой, так как оно проявляет к этому готовность. Начистить сапоги, постирать, выгладить воротнички, отполировать латунные таблички на дверях, надраить ступеньки крыльца, отмыть три лимузина фирмы, подсобить повару в приватной столовой, помыть кастрюли со сковородами, сменить цветы как в гостиной, так и в малюсеньких вазах в салонах машин… Жизнь на родине даже в армии была легче, чем здесь в Бостоне, штат Массачусетс, США, Аллах тому свидетель!

Хуже всего было то, что его просили, – да что там, требовали, – сопровождать счетовода и повара на рынок только за тем, чтобы нести за ними покупки. Простой носильщик, вьючный осёл – это всё, чем он для них являлся. Он вспомнил, что сказал ему дед в детстве, чтобы он перестал плакать, когда сдохла кошка: «Ты переживёшь потрясения, сынок, но не переживёшь унижения». Энвер Даш был уверен, что не переживёт унижения быть в служении у женщины. Внутренний протест лишь немного смягчало невысказанное обещание в глазах счетовода о возможности чего-то большего, нежели чисто служебные отношения. Это была упитанная женщина чуть старше сорока, чей муж годы назад выпал за борт корабля, следовавшего в Америку. Она явно искала и находила телесное утешение среди служащих Евфратской экспортно-импортной компании. Энвер, видимо, оставался одним из последних мужчин, кто был не прочь, которому даже не терпелось вкусить её пышных прелестей… воистину рахат-лукум!

С самой поры того рокового этапирования изгнанных армян в Алеппо Энвер всегда испытывал некоторый трепет, смешанный с предвкушением весёлого приключения, каждый раз, когда намечалась новая половая интрижка. Его опасения касались собственного пениса. Так как его кастрировали, отсутствие мошонки у основания члена заставляло его с самого начала утверждать своё мужское естество при контакте с проявившей готовность женщиной. Он сразу приступал к делу, не давая партнёрше малейшей возможности обнаружить, чего у него недостает в хозяйстве. Пять лет назад чувство глубокой утраты и жёлчного мировосприятия, наступившего по отъятии у него тестикул, исчезло примерно спустя три недели после этого ужаса, когда он как-то утром проснулся на марше с эрекцией. Он не мог в это поверить и никому не раскрылся из боязни, что виновные в этом могли счесть своё дело незавершённым. На следующее утро это повторилось, затем – ещё и ещё. Наконец, ночью в темноте он приступил к рукоблудию. Ощущения при этом не только не отличались от того, что он испытывал раньше, но и, чудо из чудес – из члена изверглась масса студня. Чтобы окончательно проверить это чудо, он подыскал девочку из числа отстающих от этапа, которая уже не держалась на ногах от истощения и голода. Ей было не больше десяти или одиннадцати, как прикинул Энвер. Он поднял её к себе в арбу, ту, где в своё время содержался пойманный армянский беглец, и неоднократно надругался на ней с чрезвычайной лёгкостью и превеликим удовлетворением. После того, как он подчинил её, избив, она больше не кричала и не трепыхалась, и Энвер даже не был уверен, была ли она жива, когда он бездвижной охапкой выкинул её из арбы на следующий день. Ведь он был мужчина!

Первый год в Нью-Йорке оказался наилучшим в смысле секса. На него даже подала в суд отчаявшаяся работница консульства для признания отцовства. Энвер всегда ухмылялся, вспоминая, как он выставил своё усечённое хозяйство на обозрение брату истицы, дабы пресечь всяческие пересуды о своей ответственности. С течением времени он стал замечать в себе определённую утерю интереса к женщинам, но ему нравилось внимание, которое они ему оказывали. Аллах свидетель, на него вообще мало кто обращал внимания. Больше всего в романтических эскападах ему нравилось то, что после того, как участники насыщали страсть, и активность стихала, женщина неизменно охала и ахала на необычный вид пениса, лишённого привычного подвеса, из-за чего он выглядел намного длиннее обыкновенного. Главный сюрприз заключался в том, что у Энвера оказывался надёжный высокоэффективный инструмент, несмотря на всякие байки, связанные с такого рода состоянием. Когда он вдобавок ещё и сообщал несведущим, что от него невозможно забеременеть, то вообще превращался в настоящего душку.

Единственное, что в подобного рода откровениях оставляло почитательниц, да и его самого неудовлетворёнными, это объяснение того, как он докатился до жизни такой. Тут он напускал неопределённости и мистики. Истинное объяснение было постыдным для него – командир военного подразделения в Турции приказал оскопить его в качестве наказания за то, что он позволил сбежать важному преступнику, за которого можно было бы получить крупное вознаграждение.

Каждый раз, когда он вспоминал Мамикона, этого дикого силача-армянина, его лицо омрачалось. Этот сукин сын, членосос и блядолиз, стал причиной его падения с того самого момента, как он поймал Энвера после набега на Йозгат Даг.

Всё это теперь было в прошлом, посмотрим-ка – он покинул Смирну на закате после шабата, субботним вечером 4 октября 1915 года под градом пуль этого дикаря, теперь же на дворе стоял 1921-й, 6 мая, и с тех пор прошло ровно пять лет и семь месяцев, с разницей в день или два.

Сейчас он жил в Бостоне, где учтивость и лоск жителей этого старого города заставили Энвера предать забвению большую часть прошлого. Тут не было точек отсчёта, взгляд не задерживался на чём-либо, что могло бы вызвать у него воспоминания о ранней юности. Он был полноват, смугловат, невысокого роста, двадцати двух лет от роду, и главной его задачей было угодить сотрудникам офиса, выполняя в то же время как можно меньше работы. Болтливые женщины давно выдали мужчинам секрет Энвера, что сделало его предметом их амбарного юмора. Хотя, с другой стороны, так было всегда.

Его комната на Тремонт стрит находилась над магазином антиквара, сдавал её мнительный армянин, который признал Энвера за туркоговорящего югослава – комната стала свидетелем множества соитий, восхитительных перепихов, омрачённых лишь необходимостью спуститься по лестнице, чтобы воспользоваться удобствами в глуби магазина.

Энверу не составило труда привыкнуть к новой жизни в обособленном, нетронутом мирке экспедиторской компании. Все вокруг говорили на родном языке, и сам по себе он редко выходил из офиса на Бойлстон стрит, через угол от Парк Сквер с видом на Общественный сад, а оазис армянской кофейни был в пределах короткой пешей прогулки. Для него оказалось почти естественным запросто захаживать в армянскую кофейню, как в турецкую. Посетители были более склонны беседовать по-турецки, там было много армян, не знавших армянского, и турецкий таким образом превратился в язык общения. Энвер не мог понять политики, а разговоры, казалось, большей частью вращались вокруг политики, но его забавляли внезапные и яростные нападки на Таллат-пашу, министра внутренних дел, или султана Гамида Ужасного, или Фахрит пашу – Мясника, или Энвер пашу – Палача.

Он знал, что живших в Бостоне турок было не так много. Почти все, кого он знал, жили в Пибоди, небольшом городке к северу от Бостона с множеством кожевенных заводов. Такого рода работа привлекла турок туда, а также в Броктон к югу от Бостона с обувными мастерскими. Так как война в Европе разъела рынок труда большинства балканских и средиземноморских стран, турки оказались среди множества народов, стремившихся к экономическому, политическому и социальному пристанищу в Америках, в основном – Соединённых Штатах и Аргентине.

Нью-Йорк ему нравился, но он влюбился в Бостон с того самого мгновенья, как ступил на его узенькие булыжные мостовые. Он напомнил ему некоторые из городов, в которых он бывал в Малой Азии.

Энвер почёсывал голову в изумлении – до чего быстро он привык к новой жизни всего через шесть дней после того, как покинул берега Анатолии. Плавание оказалось бессобытийным. Ничто не могло сравниться с напряжением мгновений того ужаса, который он испытал, распластавшись на трапе под пулями разъярённого армянина.

Тогда ему меньше всего хотелось тащить изрешечённое тело Таллала на борт Kennebec-а, но этот козёл Сади настоял на этом. Проскользнуть мимо него оказалось невозможно, так что пришлось помочь ему протащить тело Таллала вверх по трапу.

Интересно, что стало с Сади, часто думал он. На четвёртый день плавания, когда всё утихомирилось, он предпринял попытку отыметь своего нерослого сокаютника. Сади вёл себя замкнуто. Энвер ни разу не видел его раздетым, хотя сам частенько разгуливал нагишом в предвидении солёного душа на палубе, которым окатывало их море. В таких случаях Сади поворачивался к нему спиной. На четвёртую ночь Энвер с отвердевшим членом взобрался на верхнюю койку с намерением расслабиться в неразведанную попу Сади. Первым делом он получил острым локтём между рёбер. Затем боковой с размахом удар кулаком в лицо сбросил его спиной на пол. Решительно оскалившись, он предпринял повторную попытку в темноте, поднявшись грудью над койкой и наложив руки Сади на мягкое место, когда пятки Сади врезались ему в плечи, отбросив без сознания на палубу. Когда он пришёл в себя, его стало рвать, и он неважно себя чувствовал до самого конца плавания. Больше он с Сади не разговаривал и даже не смотрел в его сторону. Судовой доктор сказал, что у него было лёгкое сотрясение мозга.

Когда корабль причалил в доках южного Бостона, Сади сошёл и испарился, и о нём никто больше ничего не слышал. Kennebec продолжил путь в Нью-Йорк, а Сади, – никто не знал его фамилии, – предали забвению после того, как справки о бездомном турецком мальчике ни к чему не привели.

Сегодня была пятница – день покупок, и он прилежно последовал за поваром и счетоводом, Исмет ханум, на длинную прогулку до Кросс Стрит в район рынка за провизией, которую большей частью брали у продавцов с тележек. Всякий раз, когда повар поворачивался спиной, счетовод обращала к нему долгие, томные взоры, не оставляя Энверу сомнений в том, что готова отдаться ему, когда он этого пожелает. Он облизнулся, представив, как раскрывает ей ноги, погружаясь между ними в благодать. Надо сказать ей, где им встретиться, других приготовлений не понадобится. Интересно, известен ли ей его особый изъян? Может да, а может и – нет, но если нет, было бы неплохо покрыть её до того, как она это обнаружит.

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)


Когда счетовод пришла после ужина, Энвер ждал её на улице у двери, ведущей к его комнате наверху. Он вышел из конторы пораньше, чтобы прибраться в своей скудной комнате. Что свелось к поиску чистой наволочки и расправлению неделями немытого покрывала. Войдя в комнату, она даже не огляделась – просто потянула за шнур, погасив единственную свисающую с потолка лампочку. Услышав шорох снимаемой одежды, Энвер последовал её примеру. Толкнув его на постель, она начала теребить рукой член. Они не обменялись ни словом. По мере того, как становилось жарче, Энверу порой хотелось вскрикнуть от её яростных объятий и почти бесконтрольных укусов во все части тела. Казалось, что она кончала постоянно, даже когда Энвер в ней не был. Он уже стал сомневаться, кому на самом деле тут принадлежала роль мужчины. Всё предпринимала она, но в итоге вспотевшим и запыхавшимся оказался он, когда она вдруг перекатилась на спину и затихла, издав негромкий стон.

Энвер был счастлив, хоть и не мог не вспомнить подслушанные у отца слова в разговоре о вдове из их деревни: «Грудастая вдова должна быть или замужем, или в могиле, либо заперта в монастыре». Исмет ханум явно была из тех, кого он подразумевал…

Он встрепенулся, когда счетовод, лёжа обнажённой рядом с ним, впервые за весь вечер заговорила:

- Первым делом поутру тебя хочет видеть Таллал бей.

2. ВОССОЕДИНЕНИЕ

У Мамикона было слишком много времени на раздумья. Опершись локтями о поручень у отдушины полуюта, он устремил взгляд одновременно в никуда и на всё сущее, пока S.S. Nahant Bay стравливал якорь в канале бостонской бухты. Левая сторона пристани была забита траулерами, сейнерами и ялами, с обвешанными парусами и такелажем короткими мачтами – они жались друг к другу, чтобы использовать каждый дюйм причала. В правой части огромной гавани были верфи флота, занятые двухтрубными эсминцами и четырёхтрубными крейсерами, всё ещё в сером боевом камуфляже – на некоторых были белые зигзагообразные полосы, предназначенные сбить с толку субмарины противника. Над гаванью и всем видом довлела высокая башня, позже Мамикон узнал, что это была Таможня, самое высокое строение Новой Англии, парившее в одиноком великолепии над сланцево-серыми крышами города. Единственным другим различимым зданием, на вершине Бикон Хилл возвышался позолоченным куполом Конгресс штата в непосредственном соседстве с Таможней, вызывая у нечаянного наблюдателя городского пейзажа невероятную мысль о наличии некоего фаллического умысла.

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)


Вся работа Мамикона была физической, предоставляя мыслям полную свободу блуждать или сосредотачиваться. Если бы в первую неделю, когда его взяли в команду, не было постоянных тяжёлых усилий, необходимых для подачи в обе топки угля, он, наверное, медитировал бы днями напролёт, даже не пошевелившись. Работа стала его спасением. Незнание греческого сузило круг его общения, хотя четверть команды владела и турецким. Но из кочегаров никто на нём не говорил, а с палубой он почти не контактировал. Он стал седьмым в команде кочегаров и был принят сразу и безоговорочно из-за того, что его не заботили изменения в вахте – он безустанно кидал уголь лопатой всё отведённое время, и его богатырская сила, казалось, не иссякала. Спустя восемь дней после того, как он укрылся на борту Nahant Bay, этот ржавый пятнадцатитысячетонник бросил якорь в гавани Рецифе. За три дня стоянки в порту Мамикон так и не покинул свою койку в кубрике на корме, выйдя на палубу лишь когда пароход задымил в море с новым грузом кофе.

Капитан Николопулос, высокий голубоглазый блондин, говорил по-турецки. Он вызвал Мамикона на мостик – верзила в бегах, не воспользовавшийся случаем слинять с корабля, вызвал его любопытство. Нет, ответил Мамикон на прямой вопрос, он не турок, он – армянин. Нет, он скрылся на борту не для того, чтобы избежать призыва, он своё отслужил. Да, его преследует полиция… да, за убийство. Нет, он сражался с турецкими солдатами и полицией, убивая их при этом. Нет, это был личный вопрос, который теперь улажен. Нет, я не могу вернуться на родину. Нет, семьи у меня нет. Да, я бы хотел остаться в команде, мне больше некуда идти. Двадцать два американских доллара в месяц? Вы очень добры… а настоящими деньгами… девять турецких фунтов? Это хорошо, но необязательно. Деньги мне не нужны. Спасибо, можно идти?

Бостон был портом прописки судна. Nahant имел регулярный маршрут: кофе в Балтимор; ножевые изделия, снасти и обувь в Смирну; камфорное масло в Рецифе; кофе в Балтимор. В Бостон заходили раз в году – отскрести в сухом доке рачков с корпуса и перелицевать котлы. Война изменила расписание парохода, он перестал плавать через Атлантику, а кофе стал выгружать вместо Балтимора в Бостоне, привозя оттуда шерсть, ткани и обувь в Рецифе. Перемена сделала маршрут безопасней для судна и, как оказалось, гораздо прибыльней для его хозяев.

Что касалось Мамикона, он стал сущим отшельником на корабле. У меня было множество возможностей сойти. С благословения капитана он мог уйти навсегда. Он мог оставаться на берегу на время стоянок в порту. Он не воспользовался ни тем, ни другим. Казалось, он был приговорён, без видимых оков, к пожизненному заключению на борту. Тем не менее решётки и оковы существовали. Он решил, что раз не было причин доверять людям… а менее всего – такому свирепому, жестокому, немилосердному Богу… то не существовало и никакой надобности с кем-либо общаться или поддерживать близость. Ему оказалось легко отречься от Бога и искать искупления, сам того не сознавая, в добровольном рабстве на современной галере. Труднее было отвернуться от компании мужчин. Мамикон был из тех мужчин, чьё либидо срабатывало только в том случае, если он был неравнодушен к определённой женщине. Флирт на одну ночь был не для него – он никогда не смог бы понять таллалов этого мира. Естественные биологические рефлексы умеряли его обузданные позывы. Мамикон был неизменен – он не отступал от мысли или идеи после того, как она в нём укоренялась.

Его преследовала мысль о том, что двое людей, которых он считал близкими, предали его. Таллал был ему братом, а Гюзель – доброй женой и другом. Оба вдребезги разбили его представления о верности. Вся его семья была предана мечу, и его скорбь и ярость были заперты, подобно пламени в топке корабля.

С разрешения капитана он устроил небольшую кузницу в механической мастерской, где тщательно изготавливал формы всяких изношенных или заржавевших фитингов, затем отливал, полировал и прилаживал их на места по всему пароходу. Исчерпав все возможности в латуни, он перешёл на железные фитинги. Он приступил к этой деятельности примерно через год после того, как тайком проник на борт, в итоге через пять лет S.S. Nahant Bay, хоть и спущенный на воду в начале века, оказался самым навороченным кораблём в открытом море.

Каждый день в плавании, отработав одну вахту кочегаром, Мамикон превращался в кузнеца-механика ещё на две, чтобы занять свои умственные и физические способности. Казалось, в остальном он был совершенно лишён каких-либо интересов. Его ничто не волновало, во всяком случае – не в той степени, чтобы обсудить с кем-то хоть одну тему. Он никогда не спрашивал, куда направлялся Nahant Bay, его не интересовали новости, приносимые командой с отлучки на берег… не интересовали женщины… не интересовало ничего… до одного сентябрьского вечера в 1919-ом году, – через четыре года после того, как он пробрался на борт в Измире, – когда полностью загруженный Nahant Bay был готов к отплытию из Бостона на заре.

Мамикон стоял на обычном месте у поручня на корме, глядя на огни через бухту,  когда услышал переполох за спиной на причале. Пройдя к носу, он наклонился посмотреть, что происходит внизу на улице. Капитан Николопулос и первый помощник стояли спиной к спине на набережной, обслуживавшей все причалы. Их окружала орущая, воющая толпа с факелами, вооружённая чем угодно: кочергами, ножами, дубинами, бейсбольными битами, всё это казалось предназначенным для настоящей бойни.

Двое с корабля сдерживали натиск выхваченными пистолетами, которые всегда брали с собой на берег, когда несли наличность или платёжные поручения в свою контору.

Одного взгляда на происходящее было достаточно, чтобы Мамикон, подобрав громадный гаечный ключ, бросился к трапу на нижней палубе, крича по ходу команде: «Всем вниз!»

Сбежав на причал и ринувшись к толпе, он бросил свой почти забытый боевой клич, который чуть не заглушил весь гвалт и привлёк всеобщее внимание.

Подняв в руке, как зубочистку, метровый ключ весом как минимум в три кило высоко над головой, он повторил свой устрашающий крик. Толпа, на вид состоявшая из нескольких сотен молодых хулиганов, не разомкнула кольцо вокруг капитана, но по меньшей мере человек пятьдесят отделились от неё, чтобы встретить нападавшего одиночку. Команда пока не спешила за Мамиконом.

В мерцающем свете факелов Мамикон не заметил, было ли у них огнестрельное оружие, но он отметил, что гаечный ключ в его руках был не короче и определённо тяжелее всего, чем располагала толпа.

Подбежав поближе, Мамикон стал размахивать своим оружием. От немецких инструкторов в академии он усвоил, что в рукопашной на одного действенно могли напасть только трое сразу, при условии неприменения огнестрельного оружия… следовало примериться к ближайшим трём… выбрать самого опасного… быстро его обезвредить… и перейти к следующему сильнейшему… одним резким движением.

Кованый стальной ключ в его руках врезал по кочерге, выставленной хулиганом в центре, чтобы парировать удар, вырвав её из рук и с силой отбросив в толпу, откуда раздались крики дикой боли. Ключ прочертил убойную дугу, чиркнув по виску этого парня, продолжив вправо и расщепив доску, которой кто-то замахнулся, а заодно и плечо. Мамикон двинул вглубь толпы, размахивая ключом, вырвав недоумённый скулёж у замахнувшегося ему в спину ножом, когда тот почувствовал, как гаечные губы расплющивают ему нос, затем задел ещё одну голову, почти подняв её хозяина в воздух и бросив на троих других, разбив челюсть опускавшего на его голову бейсбольную биту и пронёсшись неодолимо дальше… пока толпа, наконец, не расступилась, предоставив ему широкий проход к капитану.

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)


Ночь наполнилась криками и стонами. Увидев, как с дюжину вооружённых членов экипажа подбегают к месту схватки, скопище заметно поредело. Внезапно толпа рассеялась, оставив улицу в почти непроглядной тьме без света от факелов. Капитан всё похлопывал Мамикона по спине в немой признательности. Мамикон был в недоумении – неужели американцы обычно так себя ведут? Оказалось однако, что жандармерия города покинула свои посты, так как у неё возникли какие-то разногласия с городской властью. Когда полицейские не вышли на службу, выражая этим своё недовольство, город остался без защиты - на милость бунтарям, мародёрам и беззаконию.

В результате Мамикон, сам того не желая, поднялся в глазах окружающих. Капитан увеличил ему жалованье до тридцати долларов, исчисляя с того дня, как он впервые поднялся на борт. Так как Мамикон отказывался принимать оплату, капитан депонировал её для него, покачивая головой от мыслей о таких людях. Капитан не был уверен насчёт его прошлого, но не усматривал изъянов в молчаливом великане, который, несмотря на проведённые на борту годы, оставался чужим.

После инцидента в Бостоне (спустя годы Мамикон определил, что это была забастовка полицейских, которую подавил Калвин Кулидж) капитан пригласил Мамикона отужинать с ним в кают-компании, от чего армянин учтиво отклонился. Впрочем он согласился на ежедневную партию в нарды с капитаном, единственную поблажку, которую Мамикон позволил себе в своём аскетизме. Для Мамикона это оказалось поворотным моментом. Он стал постепенно раскрываться, обмениваясь с капитаном Николопулосом небольшими наблюдениями. Ко времени, когда Nahant достиг Рецифе, Мамикон согласился сопроводить капитана на берег оформить бумаги. По возвращении в Бостон, вновь ставший спокойным размеренным городом, которым он всегда был, Мамикон опять сошёл на берег – попить кофе, затем и отужинать с капитаном. Мамикон оказался неразговорчив, но для капитана их отношения были лёгкими и непритязательными. Ничто не могло убедить Мамикона покинуть топку и принять работу на палубе. В конце концов капитан отказался от попыток переубедить его.

При первом посещении бостонской гавани Мамикон задал несколько вопросов, вызвавших улыбку капитана. Отнюдь, эти женщины не проститутки. Да, так принято одеваться в Америке. Естественно, ноги обозримы и ягодицы чётко вырисовываются, ведь здесь не носят нижних юбок. Нет, на полном серьёзе – это неприступные, скромные, достойные женщины, кто замужем, кто нет. Может, ты желаешь сойтись с женщиной? Извини, Мамикон, мне показалось, твои вопросы сводились именно к этому. Нет, я всё понимаю. Я не хотел тебя смущать. (Ну и дубина мне попался!)

Так продолжалось целых пять лет… считая с рокового дня, когда он покинул Измир той октябрьской ночью 1915-го года. Слишком много времени для раздумий, чересчур много порожнего существования, слишком много времени, отпущенного до смерти. Может быть, в следующий раз стоило сойти на берег и побродить в чужом городе без компании капитана?

Он так и сделал, медленно прохаживаясь слегка прихрамывающей походкой в выданных капитаном штанах, которые еле доходили до щиколоток, в пиджаке с короткими рукавами, который был узок в плечах и вызывал улыбку у прохожих. Воротник сорочки не сходился на шее, хотя поверх него для полноты облика был повязан чёрный галстук.

Мамикон носил пышную бороду – он не брился с той самой поры, как вышел тогда на охоту в 1915-м. Судовой брадобрей просто коротко подстриг её. В своё время понадобилось почти восемь недель, чтобы сошла хна, нанесённая Гюзель ему на волосы и растительность на лице.

Первая прогулка вынесла его через пятачок, куда он бросился той тёмной ночью на помощь капитану в озверевшей толпе, через проход под железнодорожной насыпью по улице к гранитному фасаду здания таможни, затем вверх по узеньким улочкам к импозантной громаде Конгресса штата, чей позолоченный купол возвышался в небе на вершине холма. Купол напомнил ему Айя Софию, великую мечеть в Константинополе. Он медленно вернулся на судно той же дорогой, не заходя в боковые улочки.

В субботу капитан, намереваясь сойти на берег поужинать с выпивкой, встретил его у трапа.

- Почему ты не хочешь присоединиться ко мне? Нехорошо так долго отвергать этот мир.
- Мне не хочется, капитан. Спасибо.
- Если это из-за денег, то у тебя их достаточно, Мамикон ага.
- Нет, большое спасибо, дело не в деньгах.
- Тогда дело, видимо, в одежде не по размеру? - Капитан Николопулос обращал пристальное внимание на одежду и, сходя на берег, всегда одевался по последней моде, беря с собой тяжёлую шишковатую трость – память от отца.
- Ну какой из меня компаньон, капитан? Я не хочу быть предметом вашей жалости. Я ценю вашу доброту и благодарю вас, ещё раз, за неё.
- При чём тут доброта, бабам – ты мне нравишься!

Мамикон задумался, не в состоянии ничего добавить – настойчивость капитана раздражала. - Тогда пойдём…

Пройдя почти десять кварталов по тёмной безлюдной набережной и зайдя в какую-то дверь, они поднялись в греческий ресторан, где даже был оркестрик с бузуки. Мамикон большей частью молчал, что не помешало капитану разойтись по мере того, как узо подтачивало его способности – в итоге Мамикону пришлось помочь спотыкающемуся товарищу дойти до борта.

Прохладный ночной октябрьский воздух помог капитану прийти в себя:

- Друг мой, сейчас, видимо, воскресное утро. А если в воскресенье я оказываюсь в порту, то иду в церковь помолиться за родных дома в Греции…

Мамикон буркнул в согласии, и капитан продолжил:

- Мне это помогает - когда я это делаю, совесть как-то успокаивается. Ты ходишь в церковь?
- Ходил когда-то. Вот уже шесть лет, как я не был на службе.
- В Бостоне определённо будет армянская церковь. Почему бы тебе не разузнать и завтра сходить туда … то есть – сегодня?
- Нет, только не я.
- Ладно, я просто подумал, что стоило тебе сказать… - По решительной нотке в голосе Мамикона капитан понял, что настаивать не стоит.

Так и не выспавшись этим утром, Мамикон вышел на палубу посмотреть, как первые лучи солнца пронизывают тьму с востока. Света едва хватало, чтобы видеть, когда Мамикон покинул судно и пошёл той же дорогой, что накануне, по направлению к Бикон Хилл и Конгрессу штата. Центр большого города рано поутру в воскресенье был более чем безлюден, хотя, свернув за угол, он чуть не столкнулся с полицейским.

- Армянин, - сказал он изумлённому полицейскому, показывая на себя. - Армянин, - повторил он в надежде, что своё произношение того, как ему воспроизвели слово «армянин» по-английски, было достаточно членораздельным.

Посмотрев на громадного бородача, полицейский утвердительно закивал:

- Да…?

Сложив руки как бы в молитве, Мамикон вопросительно развёл их в стороны.

- Да, конечно… Вам нужна церковь. Дайте подумать… на следующем перекрёстке поверните вниз и пройдите двадцать кварталов… двадцать, - повторил он, дважды выставив все десять пальцев и скрестив запястья, чтобы обозначить перекрёстки.

Похлопав полицейского по плечу, Мамикон пошёл дальше. Раньше ему не приходило в голову, что в этом американском городе могла быть армянская община или даже церковь. Слова капитана вызвали его любопытство – было бы неплохо увидеться с соотечественниками, если они тут были. Полицейский, не колеблясь, указал направление… может церковь и есть на самом деле? В любом случае стоило прогуляться.

Он нашёл её на Шоумат авеню. Он узнал армянские буквы на табличке, хоть и не мог прочесть её. Это было высокое кирпичное здание с запертой дверью. Через улицу в следующем квартале был парк со скамейками на аллеях. Устроившись там на одной из скамеек, он стал ждать. Затем заметил, что парк продолжался по ту сторону железнодорожной насыпи, по которой проходила и улица. Тишину утра нарушал лишь щебет воробьёв. Одежда на нём была тесной, к тому же дискомфорт отягощался утренней прохладцей.

Наконец народ стал собираться – некоторые проходили мимо его скамейки. Он сразу признал в них армян – по глазам и выпуклым кончикам носов. Мамикон всегда изумлялся тому, как он был в состоянии различать армян от греков, турок, арабов, персов, несторианцев, ливанцев и прочих обитателей Ближнего Востока. Только явные чужаки могли спутать одного с другим.

Зайдя в здание, он не стал долго задерживаться и сразу поднялся по красивой винтовой лестнице на второй этаж, где проходила служба. Уже читали длинную утреннюю молитву. Мамикон пришёл в ужас. Простояв у задней стены где-то минут десять, он тихо вышел. Его коробило… шокировало то, что паства сидела там целыми семьями. Мужчины участвовали в богослужении не все вместе, как то было принято по веками сложившемуся обычаю. Жёны и дети сидели вместе с ними. Это для Мамикона оказалось уж слишком. На родине женщины и малые дети занимали место сбоку или сзади балкона, если таковой имелся.

Спустя почти шесть лет потрясение от благовония ладана и утренней молитвы нараспев в старинном миноре вызвало давно забытые и погребённые воспоминания и чувства. Горечь того жестокого, беспощадного утра в Йозгат Даге, мольбы Богу дать ему знак не утихла со временем. Он всё ещё перекрещивался перед тем, как поесть, но это было скорее рефлекторным действием, которому он не мог противиться силой воли. Однажды, когда он забыл перекреститься перед едой, его изумило, что пища не лезет в горло.

Он поспешил обратно на корабль голодный, как волк, проглотил тяжёлый жирный завтрак, который готовили на камбузе в огромных количествах, и закатился на койку отоспаться. Что-то глубоко тревожило его, во время еды он понял – в кармане у него не было ни гроша, и ему пришлось проигнорировать блюдечко для подношений, призывно выставленное на столике в притворе. То был ещё один рефлекс, который он не мог превозмочь.

Nahant Bay вышел в море в следующий вторник с вечерним отливом, и Мамикон снова попал в Бостон лишь три недели спустя. У него уже был костюм, купленный в Рецифе в комплекте с чёрным котелком, сапогами на пуговках и пальто из верблюжьей шерсти. Мамикон сохранил небольшой клад в золоте, серебре и каменьях в маленьком узелке, который он держал под поясом – его часть из того, что распределили среди спасённых женщин после набега на полицейский отряд.

Nahant причалил во вторник, и четырёхдневный цикл разгрузки-погрузки дал Мамикону возможность найти армянскую кофейню, где он проводил по нескольку часов, потягивая кофе по-турецки и слушая разговоры, в основном на турецком. Звуки родной речи доставляли ему великое удовольствие. В субботу, в снежную бурю, Nahant отплыл в Рецифе на три недели в оба конца. Мамикон попал обратно в Бостон в последнюю субботу ноября в проливной дождь, изливаемый воющим над городом штормом, который, как он потом узнал, назывался северо-восточным.

Воскресное утро выдалось морозным и солнечным, и Мамикон решил прогуляться в церковь, где побывал больше семи недель назад. Он опять дошёл раньше времени и присел подождать на ближайшую к церкви скамейку, теперь уже закутанный в красивое тёплое пальто и при котелке. Двери церкви открылись для утренней молитвы ровно в восемь. Как грустно, подумал он. На родине двери церкви никогда не запирались, а заутреня начиналась в пять. Блуждающим взглядом он наткнулся на пятиэтажное здание через парк по ту сторону железнодорожной насыпи. Наверное, это гостиница или какое-то учебное заведение… причём определённо предназначенное для женщин. В здание заходили или выходили из него только женщины… тут он покачал головой на своё воображение – ведь темноволосая женщина, которая только что покинула здание, походкой и манерами издали напоминала Гюзель. Гюзель… он выключил её из своего сознания… не желал осмысливать её предательства… принимать его так или иначе... он причислил её к умершим. Вздохнув, он зашёл в церковь, где остался на утреннюю молитву, но ушёл до начала обедни.

Одним из приятных сюрпризов в новой стране стало простое механическое приспособление, называемое душем, с пресной водой в закрытом помещении. Окатывание с ног до головы брызгами моря на палубе Nahant-а было не лучшим способом поддерживать гигиену, особенно в жару, когда вся кожа чесалась от усохшей соли. На родине купание субботним вечером в приготовление к посещению наутро церкви связывалось с нудной повинностью по наполнению лоханей. День, когда капитан Николопулос направил Мамикона в общественную душевую, которую содержал город, стал для него счастливым. Он брал с собой чистое бельё в бумажном пакете и шагал туда почти час каждый вечер, пока был в Бостоне – насладиться роскошным душем.

В Бостон он вернулся за два дня до того, что американцы, как потом выяснилось, праздновали как Рождество – это была суббота. Nahant Bay остался в порту на всю неделю праздников, отплыв в понедельник, на третий день Нового Года. Мамикон посетил заутрени в оба воскресения в порту, оставшееся свободное время после душевой проводя в единственной кофейне, которую обнаружил – бывшем складском помещении над магазином, которой заведовал бледный, как мертвец, человек по имени Коко. Его роль хозяина-заведующего-официанта обозначалась белым передником - он волочился между двумя дюжинами столиков с небольшим подносом, раздавая чашечки с кофе по-турецки, единственным предметом в меню. Больше ничего тут не подавалось. Ни крошки поесть, а выпивки вообще никакой, так как армянские мужчины редко пили. Цены приводились в соответствие с клиентурой, большая часть которой была бедна – чашечка кофе стоила пять или более центов, в зависимости от посетителя.

В кофейне было три типа клиентов. Большая часть играла в карты, то были приверженцы скямбила, игры типа покера, – они наполняли заведение хриплыми восклицаниями каждый раз, как кто-то выигрывал. Коко выжимал с каждого из них дополнительный десятицентовик за пользование столом. Поверх этого победитель дня, – обогащённый двумя-тремя долларами, – делился с Коко десятой частью выигрыша. Вторая группа завсегдатаев состояла из бывших политактивистов, собиравшихся по пять-шесть за стол, не считая ротозеев, – они спорили об обстоятельствах резни в Турции: о политических предпосылках, вероломстве турок, французов и англичан, ненадёжности русских, а также будущем Армении. Иногда дебаты чуть не кончались потасовкой, когда у дашнаков, гнчаков, рамкаваров и неприсоединившихся вскипали страсти. С них Коко взимал десять центов за чашку, ведь за этими столиками были до того увлечены разговорами, что редко заказывали вторую или третью чашку, резко сокращая доходность заведения. Был ещё третий тип посетителей – по двое старых друзей, приходящих порознь, обменивавшихся лёгкими приветственными жестами и сидящих вместе в молчании, иногда кивая в ответ на невысказанные мысли друг друга, но в основном пребывая в грустной задумчивости. Так продолжалось за две, иногда три чашечки кофе прежде чем тот или иной вздыхал, говорил, что хорошо провели время, и уходил. С таких Коко взимал по пять центов за чашку.

Мамикон вписался в последнюю категорию, если не считать того, что у  него не было компаньона. Он сидел в одиночестве, заказывал два кофе без сахара, платил свои десять центов и уходил, за всё время не отведя взгляда от поверхности стола. Попытки некоторых завязать разговор ни к чему не приводили. Мамикон просто качал головой независимо от того, что ему говорили или что спрашивали. Все привыкли больше к нему не приставать, хоть он и стал предметом всяческих домыслов. Кем был этот здоровенный, замкнутый молчун? Кто-то сказал, что его звали Мамикон, но он сам ни с кем не разговаривал. Как-то слышали, что он говорил по-турецки, на котором, естественно, разговаривали все, но у него вроде не было ни друзей, ни семьи, никого, через кого можно было бы о нём разузнать.

Первый январский день нового года выдался морозным, и Мамикон решил прогреть косточки чашечкой кофе. После душа стало как-то зябко. Поднявшись по лестнице в кофейню, он обнаружил, что все столики заняты – заведение было заполнено громкими разговорами и сигаретным дымом. Он повернулся, чтобы уйти.

- МАМИКОН!

Застигнутый врасплох своим громогласно прозвучавшим именем, он резко развернулся. Бог ты мой, да ведь это же…

- ТАТЕВОС! Это ты на самом деле?

Вырвавшись из тесной группы за одним из дальних столов, Татевос побежал к великану, расталкивая столики и посетителей. Мамикон бросился навстречу, и они обнялись без слов. По щекам худощавого текли слёзы.

- Боже на небесах! Я думал ты погиб!
- А я был уверен, что погиб ты. Не могу поверить!

Все в зале замерли, следя за разворачивающимся действием.

- Сколько же времени прошло?
- Должно быть, лет пять… по меньшей мере.
- Как же ты спасся? - одновременно спросили оба.

Разомкнув объятия, они всё ещё держали друг друга за руки, Мамикон - возвышаясь над Татевосом.

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)


- Попав в меня, они решили, что убили, - сказал Татевос. - А ты?
- Это длинная история, в общем я выскользнул из арбы с помощью ножа, что ты мне дал. Уфф, даже не верится! Мне и в голову не могло прийти, что ты жив, да ещё – в этих краях! Прежде чем мы продолжим, признайся – Татевос твоё истинное имя, или ты всё ещё держишь меня за поганого турка? - Весь зал взорвался хохотом, вторя им.
- Меня зовут Татевос, сын хаджи Акопа из Гурина, но скажи мне – кто ты? Я только раз услышал, как ты прокричал своё имя, когда мы поскакали на колонну турок.
- Я Мамикон, сын Макароса из Йозгат Дага. Скажи мне…

Зал ахнул, встал на ноги и взорвался одобрительными возгласами и рукоплесканиями. Два друга были в замешательстве.

- Мамикон ага, Мститель! Мамикон Оскопитель! - Все столпились вокруг них, хлопая Мамикона по спине и стремясь пожать руку.
- Ради Бога, оставьте нас! - Даже не улыбнувшись, Мамикон пробрался через зал, вниз по лестницам на свежий воздух. Татевос последовал за ним.
- Откуда они набрались про меня всей этой ерунды?
- Ты знаменит, друг. Ты – один из немногих героев у армян. Это те женщины и твой брат, которых ты вывел из страны в безопасность. Они попали на Крит, потом в Афины, где одна из женщин с твоим братом всё и рассказали. Эту историю опубликовали в Афинах, потом – в лондонской Таймс, и так она дошла сюда. Все армянские газеты напечатали про тебя… в одной из них даже была копия объявления о награде за твою поимку. В 1917 году всё это читать было просто здорово. Ты дал мощный толчок в поддержку американской кампании «Накормим голодающих армян».
- Не могу поверить… Что это были за намёки, якобы я – оскопитель?
- Как… ты что, не понимаешь?
- Я бы спросил?
- Твой брат Арам рассказал газетчикам, как ты отмечал солдат, которых убивал.
- Что он… как… как же из этого получается оскопитель?
- Он сказал, что ты отрезал им причиндалы и вставлял их в правую руку мертвеца.
- Иисусе!
- В чём дело, друг?
- Брат сошёл с ума…
- Почему, что ты имеешь в виду?
- Я ни разу такого не делал… - Мамикон заметил недоверие в глазах Татевоса: - Клянусь!
 - Аракси, одна из женщин, что была с вами, рассказала, что однажды прокралась на поле боя и видела там трупы именно в том виде, как Арам их описал… - Татевос не хотел называть друга лжецом.
- Гмм… А Аракси была с Арамом, когда увидела это?
- Не знаю.
- Что-то ещё про это говорилось?
- Нет…
- А про отметину на лбу ничего не было сказано?
- Господи, да! Там был знак креста, как сказала Аракси.
- Вот именно! Все, кого я убил в бою, отмечены знаком креста на лбу. Это – единственная метка, которую я ставил.

Они медленно прогуливались, Татевос не отрывал взгляда от Мамикона.

- Я хотел, чтобы они знали, что за всё ответственен один человек, и этот человек – христианин. Вообще-то я подумывал ещё и обезглавить их, но потом решил, что это будет слишком.
- Тогда кто же…?
- Должно быть, это сам Арам, вот кто. - Казалось, Мамикон разговаривал сам с собой. - Я так и думал – что-то точило его изнутри. Он был младшим в семье, и мама баловала его. Помню, как он выл, когда увидел её мёртвой… мне пришлось обнять и успокоить его… насколько я знаю, после этого он никогда больше не плакал… но это разъедало его изнутри… Наверно это сделал Арам, хоть мне и не верится.
- Он ничего такого не говорил? Никаких признаков не было?
- Нет… ничего, хотя теперь я вспоминаю, что он никогда не обнаруживался там, где я ожидал его увидеть. Речь не об осознанном ожидании. Ну, ты понимаешь, о чём я… Что-то где-то бывает не так, но ты не думаешь об этом, пока другие факты или события не выявляют всё в перспективе.
- А что с ним стало, ты знаешь?
- Я понятия не имел, что стало с Арамом или женщинами, пока не услышал эту историю с Арамом и Аракси. Слава Богу, они добрались до безопасности. А в новостях было сказано, что они остались в Афинах?
- Нет. Тогда они только прибыли и находились в центре внимания. Интересно, зачем Араму понадобилось приписывать это тебе, вместо того, чтобы выделиться самому?

Мамикон покачал головой в недоумении:

- Он выставил меня тронутым каким-то… до сих пор не могу поверить…
- После того, что с нами сделали турки, это воспринималось, как ничтожное воздаяние.
Армян это окрылило.
- Дерьмо верблюжье!
- Отменное было чтение, скажу тебе! Кстати, ты пересёкся с Таллалом?

Мамикон опустил глаза на мостовую. Наконец он кивнул.

- Ты отправил его в ад?

Ещё один кивок.

- Вроде как эта мысль тебе не по вкусу, Мамикон… что-то не так?
- Он… оказался мухой.
- Мухой? Что ты имеешь в виду?
- Я опустился. В том не было довольства.
- Почему Таллал – муха?
- Отец наказал нам, своим сыновьям, что наши мысли и действия должны парить, как орлы. Я не усвоил его слова: орёл не налетает на мух.
- Выше нос, Мамикон, смерть для Таллала – это подарок.
- Теперь я это знаю. Я странствовал по морям без цели, без желаний, без проблеска благодати.
- Мамикон, все мы подбираем обломки, что остались, стараясь хоть как-то жить. Я вот женился, и…
- Это хорошая новость. На ком?
- Помнишь, я уговаривал тебя слинять со мной с той арбы? Припоминаешь выстрелы, что прозвучали сразу перед побегом? - Мамикон кивнул. - Это, по моему указанию, стреляла женщина из моей деревни, которую я потом встретил здесь в Бостоне. Это длинная история, в общем – пять лет назад я на ней женился. У нас двое детей – девочка и новорождённый мальчик.
- Это здорово… Я рад за тебя. Как фамилия твоей жены?
- Эгса Треваньян. Я учился с её братом, его потом зарезали у… ну, ты помнишь…
- Да, да. Чем ты зарабатываешь? Ты, видать, профессор или кто-то в этом роде.

Татевос ответил не сразу: - Я пришиваю пуговки к мужским костюмам на швейной фабрике. У меня классическое образование, но мой английский ещё не так хорош, чтобы получить работу по душе. Я – неудачник.

- Да что ты! С твоими мозгами ты скоро найдёшь что-нибудь получше. Не вешай носа!

Татевос рассмеялся, качая головой: - Кто бы говорил – да ты сам сдался на милость своему прошлому!

Они ещё долго шагали молча, пока Мамикон не спросил, где он живёт.

- Этот район называется Саутэнд. Всего через три квартала от нашей улицы мы организовали церковь. Мы сейчас туда и направляемся.
- Это, должно быть, церковь, в которую я захаживал последние несколько месяцев.
- Ты… ты был в нашей церкви?
- Если она единственная в этих местах, то да.
- Но я тебя там не видел – я хожу каждое воскресенье!
- Татевос, я остаюсь только на заутреню и…
- Довольно! Идём ко мне, встретишься с семьёй, а наутро вместе сходим в церковь.
- Спасибо, Татевос, нет. Встретимся завтра в церкви.

Татевос не сумел переубедить Мамикона. Они расстались после крепкого, долгого рукопожатия.

3. ТРЕВОГА

Дело, должно быть, очень важное, раз его вызвали на работу в субботу, мусульманский Шабат. К тому времени, как Энвер совершил торопливый бросок в целую милю до Парк Сквер, он весь покрылся испариной. Прохладным майским утром ему не импонировала мысль о том, что после кувырканий предыдущим вечером стоило искупаться, хотя выбора не было – дрожа от холода, он до выхода протёр тело мокрой отжатой майкой.

Исмет ханум ушла ночью, оставив Энвера до того измождённым, что наутро он чуть не опоздал.

Таллал бей ходил взад-вперёд по ковру в конторе с тяжёлыми парчовыми шторами на окнах в сторону Бойлстон стрит. По выражению его тонкого орлиного лица Энвер понял, что хозяин в неважном расположении духа.

- Простите, ваше превосходительство, я малость опоздал. Часы остановились.
- Извинениями не поможешь. Плохой мастеровой всё сваливает на инструмент. У меня к тебе серьёзное дело. Садись.
- Какая честь, эфенди!

Таллал пристально посмотрел на Энвера Даша. И вот на этого ему придётся положиться? М-да. Его жизнь превращалась в череду досадных упущений, подумал он, потирая плохо залатанную левую руку в раздумье. Таллал был почти уверен, что ужасное проклятье, которое без всякого сомнения наложил на него армянин, начинало действовать. Отец был прав. Проклят был тот день, когда его назначили командовать подразделением, чтобы этапировать армян в Алеппо. С тех пор все пошло прахом. Неистовый армянин почти убил его даже тогда, когда он поднимался по трапу на пароход, направлявшийся в Америку. Его вытянули умелые руки канадского хирурга на борту Kennebec-а. В итоге он остался без одной почки и лёгкого и с почти бесполезной левой рукой – её плечевая кость была раздроблена огнём Мамикона. Получи он те же ранения на поле боя, его бы оставили умирать.

Он не спускал глаз с Энвера. По соображениям, так ему внятно и не объяснённым, Энвер взял с собой на борт Сади, того трепливого мальчика, и Таллал в итоге был вынужден оплатить его проезд. Парень слинял, как только судно пришвартовалось в Бостоне по пути в Нью-Йорк, а Таллал ведь выложил свои кровные за его билет. Дальше – хуже. В 1918-м американцы разорвали отношения с Турцией, и консульство в Нью-Йорке было закрыто. За год до этого, когда Америка вступила в войну против Германии, война Турции не была объявлена. Но ситуация на Ближнем Востоке «деградировала», как это описывали дипломаты, после того как победоносные англичане, французы и итальянцы стали предъявлять всё больше претензий на осколки Османской империи. Таллала без лишнего шума отослали в Бостон – руководить Евфратской экспортно-импортной компанией. Его истинная работа заключалась в том, чтобы быть глазами и ушами турецкого правительства в Новой Англии.

Беспокойство Таллала вызвали два донесения, полученные от полевых агентов. Его люди в плановом порядке проникали в общины армян, болгар, арабов, сирийцев и ливанцев, добывая новости и информацию, которая переправлялась на родину через посредника турок в Америке – швейцарское посольство в Вашингтоне.

У Таллала перехватило дыхание, когда он прочел донесение о том, что в течение последних месяцев в кофейне Коко на Тремонт стрит неоднократно был замечен армянский преступник, Мамикон из Йозгат Дага. Значит этот безрассудный, безжалостный армянин последовал за ним сюда, в Бостон! Таллал был уверен, что тот ещё не обнаружил его точное местонахождение. Иначе Таллал уже почувствовал бы на себе его жало, в этом он не сомневался. Прошло уже больше пяти лет, подумал он, неужели эта сволочь никогда не остановится? А может, всё это – простое совпадение? Хотя ведь сказано – предвиденная опасность уже наполовину предотвращена. Будь что будет – кисмет, – он поручит Энверу заняться этим.

- Энвер, у меня есть для тебя дело.
- Спасибо, ваше превосходительство, для меня большая честь служить вам.
- Твой энтузиазм может сникнуть, когда ты узнаешь, в чём состоит работа.
- Что угодно, эффенди. - Энвер давно уже усвоил, что раболепный, исполнительный лакей воспринимался лучше того, кто реагировал по-мужски.
- Помнишь того необузданного армянина, Мамикона, которого мы поймали, а ты упустил?

Опять он! Энвер Даш застонал: - Ваш ярбей кастрировал меня после того… как вы из-за него ушли.

- Знаю, знаю.
- Мне казалось, что той ночью в Измире полиция схватила и повесила его! О Аллах, неужели после всего этого он ещё жив?
- Да, Энвер, не только жив, но и находится здесь, в Бостоне.
- Откуда вы это знаете?
- Его несколько раз замечали в кофейне Коко. Если не ошибаюсь, это недалеко от твоего дома, правда?
- Это так, Аллах тому свидетель. Кофейня всего через квартал от меня.
- Хорошо. Будешь следить за кофейней и постараешься разнюхать, где он живёт, чем занимается, с кем встречается. Всё ясно?
- Это всё?
- Пока да, Энвер. Когда разузнаешь всё это, я составлю план.
- Сообщу в ту же минуту, как узнаю, ваше превосходительство.

Фото: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)


Отослав Энвера, Таллал снова погрузился в раздумья. От американских властей ожидать помощи не следовало. В том, что касалось турок и армян, пресвитерианской и конгрегационалистской церквям Бостона удалось обелить образ армян и ввести в оборот определение «чудовищный» применительно к туркам. Несмотря на это, Таллал неплохо устроился, даже будучи «чудовищным» турком. Его напористое обаяние, зловещая привлекательность и обходительные манеры сыграли в этом свою роль. Те немногие армяне, что работали в экспортно-импортной компании, были милыми великодушными людьми, однако в отношениях с турками они сохраняли определённую дистанцию. Таллал никогда не позволял своей досаде и глубокому возмущению вырваться наружу, постоянно поддерживая налёт определённого снисходительного поощрения в своих контактах с ними. Он рано усвоил, что этих качеств и умения держаться, не говоря уже о шикарных автомобилях, было вполне достаточно для привлечения женского пола. Те же, в свою очередь, выряжались до того откровенно, что он каждый раз глотал слюни при виде очередной задницы, покидающей его офис.

Спустя совсем немного по приезде в Америку он перестал посещать бордели. Какой был смысл платить за это? Связи с вначале робкими, но бойкими ирландками из прислуги оказались частыми и многочисленными. Аллах свидетель, то были великолепные создания! Ни пухленькие, ни тощие, с гладкой кожей, до смешного курносые, все светловолосые с голубыми глазами. Их единственным недостатком можно было счесть отсутствие сексуальной фантазии. Им нравилось совокупление, когда удавалось их на это раскрутить, но они редко принимали больше одной или двух позиций. Он вспомнил свой первый опыт с Мери.

Ей не могло быть больше восемнадцати. У неё был до того сильный акцент – отличавшийся от других «американцев», с которыми он имел дело, – что Таллал использовал его как предлог завязать разговор, когда она в очередной раз зашла прибраться к нему в кабинет в пять часов после полудня. Она эмигрировала из Ирландии в Америку всего восемь месяцев назад в надежде найти работу и мужа – и того, и другого в Ирландии нехватало. Она залилась румянцем за время короткой беседы, которая была прервана появлением Шилы, её напарницы. Таллал отметил про себя, что за этой девушкой стоит приударить, ослеплённый её свежей, юной внешностью, высокой грудью и изысканными лодыжками, видными под недлинной юбкой, обтягивающей плоский живот и округлые бёдра. Однако больше всего его заинтриговала её застенчивость. После нескольких дней небрежных приветствий он снова заговорил с ней, когда Шилы не было поблизости, узнав, что она живёт с бдительно опекающими её родственниками в Южном Бостоне и редко выходит из дому, кроме как на воскресную мессу и на новены. Таллал посочувствовал ей, рассказав, что и сам одинок, никого в городе не знает и испытывает трудности с языком. Спустя две недели он угостил Мери усечённым ужином – этим вечером приоритет состоял в том, чтобы она вовремя дошла домой.

Три дня спустя он поцеловал ей руку. Ещё через два дня, когда она пришла на работу, он поцеловал её в щёку, от чего она так зарделась, что Таллал подумал было, что она упадёт в обморок. Он предложил поужинать ещё раз вместо новены, на которую она собралась в тот вечер. Она согласилась. Когда позже она появилась в дверях его кабинета сказать, что готова идти, он поцеловал её в рот, сжимая её слабо отбивающееся тело, зацеловывая её до тех пор, пока она не расслабилась и не стала отвечать. Не отпуская, он подвёл её к кожаному дивану, продолжая крепко целовать, и осторожно опустил рядом с собой. Она не перестала отталкивать его настойчивые руки, и Таллал благоразумно отвёл её на ужин, не форсируя события.

На следующий раз Мери сопротивлялась не так рьяно, и Таллал, подперев дверную ручку изнутри стулом, повалил её на диван. Её первоначальная робость и замешательство уступили воплям страсти, а следы былого целомудрия запятнали ей бельё, а ему – ширинку, так как он не снял штаны. Она плакала и умоляла Таллала сказать, что любит её. Озадаченный Таллал уступил, не ведая, что эти американские слова являлись единственной (вначале) платой за услуги, оказываемые женщинами непрофессионалами. Мери уволили спустя месяц, когда Таллал понял, что разговоры о замужестве велись всерьёз.

Шила, чуть старше двадцати, стала его следующим завоеванием – соблазнение произошло почти в той же последовательности и по тому же методу, что и в случае с Мери. Когда он с ней закончил, – ему опостылело вечное нытьё и хныканье о том, что её используют и предают, – он вытурил её за «кражу» изношенной швабры, которая была давно заменена. Объявлений о найме прислуги, помещаемых в Бостон Глоуб, хватало для привлечения новой крови, необходимой Таллалу для поддержания конторы в чистоте и утоления своих похотливых побуждений. Таллал наслаждался теплотой и страстью целой череды восхитительно наивных сексуальных партнёрш. Единственным разочарованием в этих связях была шокированная реакция и стойкое сдержанное отношение женщин к его предложениям более изощрённых плотских утех. Для этого Таллалу всё ещё приходилось удовлетворять похоть у проституток. Ах эти ночи на берегах Босфора! Ему нехватало их всякий раз, когда он их вспоминал и сравнивал. Так или иначе Таллал посеял немалую толику будущего урожая юных граждан Бостона.

Продолжение следует 23 мая.

© 2012 перевод с английского: Арташес Эмин

Иллюстрации: Наира Мурадян (специально для Медиамакс)

Роман Джека Ашьяна «Мамикон» публикуется на сайте Mediamax.am при поддержке Государственной комиссии по координации мероприятий в рамках 100-летней годовщины геноцида армян.




Комментарии

Здесь вы можете оставить комментарий к данной новости, используя свой аккаунт на Facebook. Просим быть корректными и следовать простым правилам: не оставлять комментарии вне темы, не размещать рекламные материалы, не допускать оскорбительных высказываний. Редакция оставляет за собой право модерировать и удалять комментарии в случае нарушения данных правил.

Выбор редактора